Олександр Хургін / Почти юбилейное
Когда моя страна выбирала, под кого ей сподручнее лечь - под Россию или под абстрактный Запад, я сидел в Германии, в Интернете и пытался понять - что же ей, в смысле, Украине надо. Поэтому читал все подряд об этом ее историческом выборе, читал до одури, до того, что оранжевое (помаранчевэ) смешалось в мозгах с бело-голубым, образовав цвет, который в стране нынешнего моего пребывания называется "шайзе", то есть, проще говоря, "дерьмо". Читал и о чем только не думал. В частности, очень мне хотелось знать, кто, какие импортные политтехнологи, присоветовал Януковичу взять на вооружение цвета израильского флага, а Ющенко - Донецкого "Шахтера".
И тут получил я от Немятого письмо. Вернее, не от самого Немятого - Немятый и компьютер - вещи несовместные, - а от его жены Лены. Она время от времени набирает и пересылает мне с работы письма Немятого, написанные вручную. То есть служит у Немятого секретарем. Письмо такое:
Саша, здравствуй!
У нас тут ноябрьская революция. Я в ней, само собой, участвую в качестве активного статиста. Так что когда закончится, сообщу подробности. А пока о другом.
Пригласили меня не так давно в горную академию на открытие выставки современного голландского художника. Зашел к Евдухе и потащил его в гору к горной - пробздеться, а заодно и голландца посетить. Ну что тебе сказать? Малым голландца не назовешь - высоченный добряк, с тяжелой челюстью, в костюме "тройка" и при вишневом галстуке. Картинок много, написаны открытым цветом, такой лубок по поводу Ван-Гога. Говорил голландец по-английски. Правда, через переводчицу.
Женщины кафедры стояли цепью, отделяя местных художников от горных научных сотрудников, и томно вздыхали, а между ними сидел на стуле профессор из Сорбонны - маленький симпатичный какаду в очках. Ему тоже дали слово, он сказал великолепную речь, но по-французски, так что поняли не всё. Затем слово взял худ. Самохвалов, он ходил между столами, за которыми сидели студенты, загнанные в перерыв на выставку, хлопал руками, скрипел оранжевыми сапогами, буйствовал. Его буйство благоразумно остановил голландец лично, вручив визитку.
Мы с Евдухой сидели и болтали ногами, а рядом художник Пушкарь объяснял художнику Сосне почему считает одного из кандидатов в президенты мудаком. В конце концов Сосна назвал Пушкаря националистом и пересел от него подальше.
Полной неожиданностью для меня стало то, что хозяйка вечера, в белой кофте, подошла к нам и пригласила в свой кабинет на фуршет. Глаза Евдухи ожили, он обнял меня и сказал: "Ты знал, гад!". Я ответил, что просто чувствовал.
Через минуту мы были уже в коридоре. Где я попал в объятия к Кулику. Он со словами "не бійся" потащил меня к стенке. На ней среди профессуры академии висел большой портрет Януковича. "Ганьба ректору Півняку!", - закричал вдруг Кулик петухом. Я полностью был согласен с Куликом, но не мог не понимать, что над фуршетом нависла угроза срыва, и нырнул в хозяйкин кабинет. Там Евдуха с худ. Самохваловым уже судорожно открывали "Шардоне" и "Мускат". С разрешения хозяйки, естественно. Она намекнула, что стол за счет голландца, поэтому все стеснения в сторону. Наконец, началось...
Гостеприимный голландец заметил, что присутствующие мало едят. Евдуха ответил: "Главное, чтоб голландский сыр съели!" Выпив, народ стал наперебой говорить голландцу теплые слова. Кстати, рисует голландец всего два года, а до этого он занимался бизнесом, в котором почему-то "заскучал". Кулик аполитично закусывал рядом со мной и уже порозовел.
Затем в кабинет зашел зав. кафедрой - молодой черный китель с серебряными пуговицами и носом цвета прошлогодней картошки. Довольно долго он кудахтал о подрастающем поколении, роли художника, эре интеллекта и еще о разном бздуре.
Ситуация плюс "Шардоне" меня подогрели, и я попросил слова. Поблагодарил голландца за то, что любит своего национального художника и честно обдирает его. Сказал, что у нас Ван-Гога тоже знают и тоже любят, чего не скажешь о своих украинских живописцах. На это худ. Самохвалов ответил: "Я не украинец, я белорус". Во время моего спича только профессор из Сорбонны улыбался и кивал головой. Поскольку русского не знал. А когда я закончил, наступила небольшая, но неловкая пауза. Пришлось разрядить обстановку. Я взял крышку от конфет "Ассорти" и за секунду нарисовал француза. Тот, увидев рисунок, кинулся вокруг стола, подпрыгивая, как мячик, обнял меня и расцеловал. Голландец стоял и смотрел на нас сверху из-под бревен бровей, за что поплатился и получил свой портрет - тоже на крышке от конфет, такой квадрат в квадрате. Француз стал падать со смеху, голландец пожал мне руку и сунул визитку: "Голландия. Ханс Бравенбоев, художник". Визитка показалась мне розовой. Я поднял глаза и увидел, что это отсвечивает лицо голландца. Оно было цвета кадмия красного. Переводчица сказала, что на Монмартре таких художников давно уже нет. Ей виднее.
Женщины кафедры стали в очередь, я сделал еще два рисунка, и процесс остановил звонок от Лены на мобилку Евдухе. На вопрос, куда я заспешил, ответил, что звонила жена и она уже в постели... Евдуха отходил, прикрывая меня спиной и держа в руках бутылку "Муската". Я, в свою очередь, набрал конфет в салфетку и наотрез отказался остаться на сладкий стол. У двери стояло блюдо с бананами и яблоками. Юре я дал яблоко, а сам он взял банан. Подошла журналистка с микрофоном и попросила сказать два слова. Стол затих. Я склонился над микрофоном и сказал: "Ку-ку!". Затем пожал руку голландцу и попросил передать привет Рембрандту.
На улице Евдуха заверил меня, что бутылку он не спер и что ему дали ее как награду за мою работу, тем более у них под столом еще три ящика.
Всю дорогу от горной до Баррикадной хохотали. Возле банка встретили Лену. Юра, пообещав, что вино пить без меня не будет (но я ему не верю), пошел в мастерскую, а мы с Леной - через хлебный домой. Проспект был покрыт мятыми листьями акаций и каштанов. Выслушав мой рассказ о выставке и моем там поведении, Лена сказала: "И после этого ты считаешь себя культурным человеком?"
Я задумался.
Р.S. Привет, это я, Лена. На самом деле я еще сказала, что он шут гороховый и что они с Евдухой придурки...
Я не знаю, как определить национальную принадлежность художника. С писателем всё понятно - пишет по-русски, значит, русский, пишет по-французски, значит, французский. А художник, так же, как и композитор, он - хоть чей - или художник, или не художник. Вот и всё. И тем не менее, всем почему-то понятно, что Сезанн художник французский, а Бах композитор немецкий. И дело тут не только в национальности и месте жительства. Я думаю, дело в том, что картины Сезанна мог написать только француз, а прелюды Баха - только немец.
Будучи далеким от желания сравнивать несравнимое и сопоставлять несопоставимое, я уверен, что если есть сегодня украинский художник, по одному взгляду на работы которого становится понятно, что он украинский и никакой другой - это Александр Немятый. Есть, еще, конечно, и другие. Но те декларируют свое украинство изо всех сил. Немятый чужд вообще каких бы то ни было деклараций. При этом его картины можно выставлять где угодно, хоть в Европе, хоть в Америке, хоть в Австралии. Они впишутся в любой культурный контекст, поскольку они сами и есть этот контекст. Несмотря на свою украинскую сущность (если хотите, украинскую душу), даже намека на шаровары Немятый не допускает. И говорит он больше по-русски (Днепропетровск - город сильно русифицированный, ничего не поделаешь), а все равно художник он украинский.
Но Украине это до лампочки...
Да, шароварщины у Немятого нет. Зато у него есть пейзажи. Год назад пейзажи стали приобретать какую-то трагичность. Особенно городские.
Одну акацию он рисовал двадцать лет. Теперь ее нет. Была буря, и старая акация не выдержала, рухнула, перегородив своим телом всю улицу. С тех пор он пишет место, где росла акация. Место с ее отсутствием сильно изменилось, не в лучшую сторону. А картинки хуже не стали. Нет, не стали.
"Картинки" - это его слово. Он никогда не говорит о своих работах "картины". Не говорит "пишу", и даже "рисую" не говорит. Только - "крашу". "Накрасил пять картинок", "пора уже красить, а то тоска".
Каждое лето месяца на полтора-два он уезжает к себе в Ковпаковку. Он купил там за сто долларов хату. Под стрихой, глинобитную, всё, как положено. Отремонтировал её, расписал изнутри. Теперь он может ходить там в свой летний запой. В смысле, красить, красить, красить и красить. Там, на Орели, он совсем другой. Иногда почти невменяем. Однажды я подсмотрел, как он трахался с закатом под начинающимся дождём, как докрашивал картинку, прикнопленную к фанерному листу, уже в полной темноте. Не стану утверждать, что с последними мазками он кончил, я же говорю - было уже темно, а я стоял в отдалении, чтобы не попасть ему на глаза и не нарваться на грубость. Грубить Немятый умеет не хуже, чем красить.
Ночами в Ковпаковке он делает рисунки. Итальянским карандашом и тушью. Иногда к туши добавляется мел. Пишет Немятый без света. Есть луна - хорошо, нет луны - есть звезды. Но если небо в тучах, тоже нормально. Он пишет на ощупь, по наитию, по интуиции. И тогда утром от рисунков несёт чем-то мистическим и потусторонним.
Как-то я попробовал отсканировать эти его рисунки. Чтобы напечатать их в глянцевом журнале, который тогда редактировал. Но как ни мучилась дизайнерша (хорошая дизайнерша, настоящая профи), рисунки после вывода на принтере теряли почти всё.
Немятый не удивился. "Чего же ты хочешь от машинного доения?", - сказал он.
С Орели он привозит обычно полсотни рисунков и штук тридцать картинок. На этом заканчивается его год и начинается новый. Начинается с осеннего города. С мрачноватых дождливых пейзажей. И так ежегодно. Осень, зима, весна - город. Лето - Орель и Ковпаковка. Круговорот. Сколько он таким образом успел сделать и сколько еще успеет - приблизительно можно подсчитать.
В городе каждый день он обходит свои места. У него маршрут. Почти неизменный. Художественное училище, которое теперь, естественно, колледж, литмузей, худмузей, книжный, мастерская - своя или приятеля Евдухи, - и дом. Это уже вечером.
Несколько лет назад в мастерскую вошли и вынесли все работы за два года. Оставили одну. Пейзаж с костром. Он говорит: "Чтоб я понял, что стало с моими картинками". И говорит: "Это свои. Я знаю кто. Но чёрт с ним. Это ему считается".
К слову, он не член союза художников. И никого это не волнует, ни его самого, ни членов вышеупомянутого союза. Хотя казалось бы, члены должны бы за честь почитать. Но это только казалось бы.
Когда-то давно, еще в советские времена, Немятый решил было, что надо все-таки вступить в этот самый союз. Отобрал шесть, что ли, работ, тогда они казались ему более или менее достойными, принес на худсовет. Худсовет, не глядя на работы, сказал: "Сколько тут их?". "Шесть". "А по уставу надо десять (или двенадцать, я не помню). Немятый со свойственной ему детской непосредственностью сказал худсовету: "Ну и пошли вы на хуй". Собрал картины и унес.
О себе и своих взглядах на искусство Немятый предпочитает говорить поменьше. Чтобы не раздражать окружающих. Он, если говорит, то преимущественно "о них". Кто такие эти "они", никогда не уточняет. Выглядит это примерно так: "Ну что они все картинки пишут, - говорит он. - Художник должен рисовать пространство. Причем свое собственное. А для этого его надо иметь. Найти, освоить и потом жить в нем, освоенном, и его писать. А картинку любой дурак может нарисовать.
- Я не могу, - говорю я.
- Ну, разве что ты не можешь, - говорит Немятый.
Но иногда его прорывает. Когда в городе открывался художественный салон "Хиларис" (превратившийся потом в обычную лавку непонятного профиля), они устроили выставку Немятого. Собрали журналистов, прочую рафинированную публику. После официальной части и осмотра экспозиции Немятый сказал о себе прямо в телекамеры: "Вот, - сказал, - перед вами художник европейского класса. Эти картинки могли бы висеть в Париже". Телевизионщики переглянулись и, не сговариваясь, вырезали слова Немятого из своих репортажей. Все телестудии вырезали. Ни одна не оставила. Я - в те времена газетный журналист - поступил не лучше. Сделал вид, что ничего подобного Немятый не говорил.
Когда-то я скаламбурил: "Кто сказал, что художник должен быть голодным? Художник должен быть Немятым".
Каламбур Немятому понравился.
Но голодным ему бывать, слава Богу, не приходилось. У него есть жена Лена. Она работает, как лошадь, и голодным быть ему не давала никогда и никогда не даст. Иногда мне кажется, что кроме нее, никто толком и не понимает, какого масштаба художник бродит по городу в моей джинсовой куртке (чем я втихомолку горжусь) и в штанах младшего брата.
Летом ему стукнуло пятьдесят. Хотя выглядит он дай Бог на сорок. В это время Немятый, как обычно, сидел на Орели и красил. Поздравить приехали несколько друзей. Работать, конечно, помешали, но он всё равно был рад. Я не приехал. Я в это время был уже в немецком плену.
Ни один музей города не предложил ему сделать выставку к юбилею. Конечно, он не раз выставлялся и в литературном (хорошее место, в этом доме бывал Пушкин, и выставки там устраиваются хорошие), и в художественном, и работы его во всех музеях есть. Но юбилей за культурное событие, видимо, не сочли. Дирекция художественного музея намекнула, что пусть бы он нашел спонсора, который заплатит за аренду помещений. Потом, правда, усилиями хранителя живописи Надежды Ивановны Молчановой дирекция устыдилась и решила что-нибудь придумать то ли к концу осени, то ли к началу зимы. Да так и не придумала. А литературный как-то промолчал. Как-то в последнее время директор музея охладела к Немятому. Она все про него знает, знает даже лучше других - и про талант, и что полсотни ему, и что выставку можно было бы сделать всем парижам на зависть. И тем не менее...
Немятый говорит: "Да ладно, забот меньше. Все равно денег на подрамники и рамки нет. Опять Пал Палыча просить. Сколько можно?"
Надо отдать должное Пал Палычу, он не отказывает Немятому. Он может себе это позволить. Удачливый бизнесмен. Кандидат тех. наук в прошлом. А в еще более отдаленном прошлом и сам баловался кисточкой. Тогда он с Немятым и познакомился, и почудилось ему по молодости, что Немятый гений. К сожалению, с тех пор вкус у Пал Палыча несколько пострадал в боях за прибыль. Но это к теме не относится.
Не виделись они лет двадцать пять. Потом Пал Палыч узнал, что я с Немятым хорошо знаком, и попросил привести его к нему в особняк. Я привел. Немятый Пал Палыча не вспомнил. Тот достал из старой папки с белыми лохматыми тесемками несколько рисунков. "Мои, что ли, - сказал Немятый. Посмотрел на них сбоку, прищурил оба глаза. - Вроде что-то есть. Хотя, конечно, говно".
Они познакомились во второй раз. Даже подружились. Пал Палыч стал покупать Немятому холст. Немятый после лета дарил ему картинку или две и в придачу рисунок. Картинку обычно Пал Палыч выбирал сам. Часто одну из лучших. Вроде понимает не очень, а нюх безошибочный. В общем, классика. Не они первые, не они последние. Теперь у Пал Палыча одна из самых больших коллекций Немятого.
Возможно, у Кулика только больше. И то неизвестно. Кулик - это коллекционер. У него огромная коллекция живописи художников Приднепровья. Коллекционер он оригинальный, думаю даже, единственный в своём роде. Он принципиально не покупает у художников картин. Они ему их дарят. Поначалу, конечно, приходилось выпрашивать, суетиться, дружить, а теперь сами несут. Раньше Кулик "работал" на свою коллекцию, теперь коллекция работает на него. Многие художники стремятся в ней состоять.
Пал Палыч учит Немятого жизни. Убеждает: "Надо продаваться. Что же ты за художник, если не продаешься".
Немятый отвечает банально: "Не надо продаваться, - отвечает он. - И потому я и художник, что не продаюсь".
Да, это же самое главное. Немятый не продает своих работ. Удачные ему продавать жалко, он хочет, чтобы все они были ему доступны, а не висели черт-те у кого и черт-те где. А неудачные (те, что ему кажутся неудачными) он продавать не желает, чтоб не было соблазна судить по ним о его живописи. Так он говорит. На самом деле он все делает для того, чтобы его работы не уплыли куда-нибудь за рубежи, остались на Украине. Которой - как уже было сказано - нет до них никакого дела. Которой они не нужны. Но в этом Немятый уже не виноват.
И он расстраивается, узнав, что его картинки уехали в Америку, Германию, Израиль, Канаду, Россию. Да мало ли куда расползаются его работы. Когда уезжал я и увозил картины, которые он мне на протяжении многих лет дарил, он тоже расстроился. Видимо, он дарил мне картины не для того, чтобы я их увозил. Совсем не для того.
Но сказать, что он не продает картины вообще, категорически, все-таки нельзя. Когда деньги нужны до самого зарезу - продает. Правда, покупатели его норовят картины взять, а деньги отдать как-нибудь потом, постепенно, частями. Один должен сотню зеленых уже года два.
Работы лежат в рулонах. Дома, под диваном. В маленькой двухкомнатной квартирке. В мастерской - хатке, вросшей в землю, дверь которой можно открыть ногтем - тоже лежат работы.
Пал Палыч сто раз предлагал развесить картины у себя в особняке. "У меня, - говорил, - иностранцы практически ежедневно бывают. - И покупали бы тебя с удовольствием". "То-то и оно, - отвечает на это Немятый и продолжает держать работы в мастерской и под диваном.
Я говорю: "Тебе мало одной кражи? Хочешь, чтоб еще раз вынесли работы?"
"Да кому они на хрен нужны?" - отвечает Немятый.
И я думаю: "Неужели и вправду никому"?
Что еще можно сказать о Немятом? Знаток западноевропейской живописи. О Мунке, Пикассо (которого называет Пашей), Сезанне может говорить часами. Страшно злится, что художники не читают, не смотрят, что и как делали старые мастера, и изобретают велосипеды. Сам может зайти в книжный и простоять там до вечера, читая и рассматривая книги по искусству, альбомы репродукций. Купить - денег нет. Тем не менее за жизнь дома скопилось довольно много книг. Которые покупались в ущерб всему.
Он говорит: "Они не знают, как определить - живопись это или не живопись". А я знаю. Это элементарно. Повесь свои картинки рядом с Пашей, Сезанном или Мунком, хотя бы мысленно, хотя бы рядом с репродукциями. Если они не упадут (в переносном, конечно, смысле), не завалятся - значит, живопись. А если упадут - сам понимаешь.
Слава Богу, Немятый больше двадцати лет преподает. Больше двадцати лет он учит живописи и рисунку детей - как он выражается. На самом деле это великовозрастные оболтусы и их подруги. То есть он преподаватель художественно училища, ныне колледжа. Правда, он утверждает, что ничему никого не учит. Просто не дает угробить то, что в детях есть. И таки не дает. За что и получает зарплату. Зарплата Немятого - примерно восемь бутылок водки. На месяц не так много даже в этом эквиваленте.
Училище, пардон, колледж о пятидесятилетии Немятого тоже не вспомнил (или все-таки "не вспомнило"?). А если и вспомнил, то никакого виду не подал. И я радуюсь за себя, что вспомнил хотя бы я. Вспомнил - пусть с опозданием - и написал эти заметки. Что я еще могу? К сожалению, ничего.